Подали, наконец, и обед, а Ваня все стоял у своего окна и хмуро глядел на улицу. Гременье стула, который кто-то двигал по полу, заставило его обернуться. Бабушка тащила к столу тяжелый стул, на котором обыкновенно обедала и который сегодня стоял у стены. Гримаса усилия на ее лице смешивалась с выражением крайнего негодования и самой исступленной злости. Матери еще не было в комнате. Ваня не успел оказать бабушке услугу, и она сама тащила свой стул.
«Вот до чего я доведена!» – так и кричала каждая черточка ее лица; каждая складка черного платья содрогалась от негодования.
Ваня бросился на помощь, но слишком поздно, – стул уже был водворен на место, и Ваня за свое запоздалое усердие получил только толчок по плечу спинкой стула, когда он, тяжко брякнув задними ножками, грузно уставился перед столом. Совершенно уничтоженный, Ваня сел на свое место. Мать, – она только что вошла, – поглядела на Ваню маленькими серыми глазами, как на преступника, с укоризной и с ужасом. Потом она приняла кроткий вид, вздохнула и принялась разливать суп. Бабушка не глядела на Ваню и грозно молчала.
– Мог бы, я думаю, стул подать бабушке, – заговорила мать, подавая Ване тарелку.
– Где уж нам с тобой ждать, Варенька! – злобно возражала бабушка, – скоро он нас бить станет.
– Что это будет, что будет! – вздохнула мать, и ее старенькое и маленькое лицо стало озабоченным.
– Да, к хорошему мы идем!
Бабушка молча съела свой суп и потом опять сердито заговорила, обращаясь к Ване:
– И чего они хотят? Нет, вы скажите мне, чего им нужно?
Ему вообще не очень-то нравился этот вопрос, потому что он и сам не совсем еще ясно понимал кое-что. Например, он очень страдал от того, что не читал еще Писарева. Поэтому перед некоторыми товарищами ему приходилось пасовать. А на днях так он и совсем срезался: оказалось, что есть еще Чернышевский, а такого он даже имени не слышал, и знающие товарищи его пристыдили, – как же можно не знать!
– Вот как, все знают, только мы, старые дуры, не знаем! – насмешливо сказала бабушка.
– Надо, чтоб никого не обижали, – объяснил Ваня.
Бабушка продолжала допрашивать Ваню:
– Ну, отчего же они не выдут прямо, да и не скажут: вот чего мы хотим? Зачем же они подпольно действуют, коли они такие хорошие?
– Если они откроются, их и повесят, и ничего не будет, – волнуясь и краснея, говорил Ваня.
– Ну, так и ты тоже хочешь с ними? – заговорила мать с отчаянием в голосе. – Тоже в подпольные записался? Для того и на сходки к ним бегаешь?
– Ни на какие сходки я не хожу, с чего вы это взяли! – ворчливо говорил Ваня, с презрением посматривая на макароны, которые были принесены после супа и теперь лежали на его тарелке.
«Опять эти слизкие сосульки», – досадливо думал он, и, не разрезывая, захватил целую макарону губами, и стал всасывать ее в рот.
Бабушка этого не любила, но теперь почти не заметила. Она закричала:
– Как ни на какие сходки не ходишь! А вчера вечером где изволил быть? А сегодня после гимназии?
– У больного товарища!
«Тебе-то что за дело», – кончил Ваня мысленно.
«Назло» им, хотя макароны были достаточно посолены, он подвинул к себе солонку, запустил туда пальцы и бросил щепотку соли на свои макароны. Тотчас же он подумал:
«И так гадость, а теперь как я буду их глотать?»
Такого неприличия бабушка уже не могла вынести.
– Постыдись! Точно Иуда Христопродавец! – укоризненно воскликнула она.
– Хорошо, вы Евангелие читали! – возразил Ваня.
– Что такое? – внушительно переспросила бабушка.
А мать только вздохнула удрученно и покачала своей серенькой головой.
Помолчали. Ване бы не следовало возобновлять спора, но он не утерпел и опять начал спорить:
– Там вовсе не про Иуду говорится, что хлеб в солонку обмакнул.
– Ну, извините, от старости забывать стала.
– Вот вы забыли, что прежде сами Трепова ругали, а теперь, как в него Засулич выстрелила, так вы его и хвалить стали.
Бабушка вскипятилась.
– Когда я его ругала? – гневно спрашивала она.
Ваня продолжал запальчиво:
– Да вы и всех ругали, и за то, что от помещиков крестьян отняли, и за новые суды, и за все.
– Да, – злорадно сказала бабушка, – вот вам новые суды и отличились.
– Ну, так вот, – с заносчивостью уличающего говорил Ваня, – вы и ругали прежде правительство; а теперь-то вам чего же волноваться?
– Ты врешь, дерзкий мальчишка! – запальчиво крикнула бабушка, устремляя на Ваню сверкающий взор.
– Нет, я не вру! – резко ответил Ваня.
– Что ж, я, по-твоему, вру?
– Не я вру! – отрезал Ваня и тотчас же сообразил, что этого не следовало говорить.
Да он, кажется, и не хотел ничего такого сказать; просто хотел повторить: я не вру, да впопыхах не то вышло.
– Покорно благодарю! – с ироническим поклоном сказала бабушка и мрачно принялась за свой кофе.
Ваня молчал. Мать вдруг вся покраснела, задрожала и сказала взволнованным голосом:
– Нет, уж это тебе так не сойдет. Наговорил дерзостей, обругал всех, да гоголем сидишь. Проси у бабушки прощенья!
Ваня упрямо молчал. Помолчала и мать.
– Слышишь ты, что я говорю? – спросила она, постукивая по скатерти кусочком сахару. – Сейчас же проси прощенья, говорят тебе!
– Никаких дерзостей я не говорил.
– Ну, хорошо, – сейчас же я тебя высеку.
В стакане на поверхности кофе Ваня увидел свое, мгновенно покрасневшее до синевы, лицо. Он чувствовал, как у него краснеют уши, шея и даже плечи. Это было совсем ново. Так с ним давно не говорили. Ваня имел определенный взгляд на «подобные проявления родительского деспотизма относительно детей». Себя к детям он не причислял, – но тем, конечно, возмутительнее угроза!