Он спрашивает:
– Что же происходит?
Говорит ему Нина долго, и жалуется, и плачет. Точно с собою говорит. Глаза её смотрят в израненную красными огнями тьму шумных улиц. Сердце её трепещет и горит.
Когда Нина замолчала, он говорит ей тихо, но с такою силою в голосе, как имеющий власть:
– Разве это не малодушие? Так надлежит прийти в мир нашей правде, так, – в страданиях, нестерпимых для слабого, в подвигах, превышающих меру человеческих сил. Или приятного и легкого вы ожидали, когда внимали словам наставников и мудрецов ваших? И разве не научили они вас той истине, что нет силы на земле, которая могла бы отвратить роковой ход событий, предсказанный в мудрых книгах?
И говорил, цитируя слова мудрых книг, и поясняя их. И сердце её горело в ней. Несмело спросила она:
– А он? Жених мой возлюбленный, которого казнили? Где он?
И услышала кроткий голос:
– Он с тобою.
Подняла удивленный взор на своего спутника, и услышала опять:
– Я с тобою всегда, невеста моя милая, – утешься! Или ты меня не узнала – меня, приходящего в тайне?
Радостно взволнованная, спросила Нина:
– Но кто же ты?
И уже не было никого возле Нины. В суетливой толпе, в смутной и тревожной полутьме шумных улиц исчез её спутник. Только студент с черною коротенькою бородкою оглянулся, усмехаясь, на Нину, услышав её восторженное восклицание, и прошел равнодушно, попыхивая папироскою.
Но в сердце у Нины была радость, и черные глаза её горели восторгом. Он с нею, он всегда с нею. В её сердце, в её мыслях, в её поступках, везде он, возлюбленный её, с нею! Не надо бояться и унывать, надо верить и делать то, что и он делает, любить то же, что и он любил, – с ним делить печали поражений и радости побед. С ним, всегда с ним!
Нина возвращалась домой, под веселый звон колоколов пасхальных, и вся пламенела восторгом, и плакала от счастья и от сладостной печали. И светлым праздничным огням, и ветру, веющему вешними утехами, шептала счастливые, безумные шептала слова:
– О, я счастливая! И я была на пути в мой Еммаус, и на моем омраченном пути со мною беседовал он, пришедший ко мне в тишине и в тайне, и в моем Еммаусе я, счастливая, счастливая невеста, обрела его!
Памяти Михаила Чеботаревского.
Дом был старый, большой, деревянный, одноэтажный, с мезонином. Стоял он в деревне, в одиннадцати верстах от станции железной дороги, и в полусотне верст от уездного города. Вокруг этого дома дремотно-зеленеющий сад раскинулся, и просторы бесконечно-плоских, нескончаемо-скучных полей.
Когда-то этот дом был выкрашен в лиловый цвет, и уже давно полинял. Его крыша, когда-то красная, стала темно-бурою. Но столбы террасы были еще совсем крепки, и беседки в саду целы, и Афродита в кустах. А пруд ряскою затянуло.
Казалось, что старый дом полон воспоминаниями: стоит, дремлет, вспоминает, опечалится порою, когда грустные нахлынут вдруг вереницы воспоминаний.
В этом старом доме все было по-прежнему, как в те дни, когда вся семья была летом вместе, когда еще Боря был жив.
Теперь в усадьбе жили только женщины: бабушка Борина, Елена Кирилловна Водоленская, – Борина мать, Софья Александровна Озорева, – и Борина сестра, Наталья Васильевна. И старуха-бабушка, и мать, и молоденькая девушка казались очень спокойными, порою веселыми. Жили они уже второй год в старом доме, и ждали младшего в семье Бориса. Того самого Бориса, которого уже нет в живых.
Они почти не говорили о нем друг с другом, но мыслями, воспоминаниями, мечтами о нем наполнены были их дни. Порою в ровную ткань этих дум и грез вплетались черные нити печали, и падали тяжелые, горькие зерна слез.
Когда злое солнце стояло в притине, – когда грустная луна ворожила, – когда заря холодом по утру розовым веяла, – когда на закате заря смехом кровавым полыхала, – в четыре темпа был размах качелей от заревой радости к притинной высокой печали. На тех качелях стремительно качаясь, они все трое переживали попеременно симпатию и антипатию предметов и времен.
Заревая радость, – раз, – яркая дневная печаль, – два, – заревая радость, – три – белая ночная тоска, – четыре! Качели, подвешенные высоко, выше, выше тех качелей, на которых качался, кончался он.
По заре бледно-розовой, когда влажные никнут ветки на березках, весело-зеленых, стройно-белых, в саду перед окнами, за песочною площадкою, за круглою куртиною, – по заре бледно-розовой, когда с речки от купаленки повеет прохладою, – первая из трех просыпается Наташа.
Как весело проснуться на заре бледно-розовой! Откинуть полог, кисейно-легкий, сквозной, – на локоток опереться, повернуться на бок, – и глянуть в окошко черными, широкими, жуткими глазами.
За окошком небо видно, низкое над далекими белыми березками. На небе заря бледно-алая, веселая, горит матовым огнем сквозь транспарант простертого над землею покрова. В её тихом, бледно-радостном разгорании есть такое напряжение юных страстей и полусознанных желаний, такое напряжение, такое счастье, и такая печаль! Улыбчивая сквозь росу легких, утренних слез над белыми ландышами, над синими фиалками широких полей!
Да о чем же слезы! К чему же ночная тоска!
Вот, за окном привешенная, качается ветка отгоняющего всякое зло аира. Повесила ее бабушка, и няня снимать не велит, старая. Зеленая, качается ветка аира, улыбается сухою зеленою улыбкою.
Улыбается Наташа тихою розовою улыбкою.
Земля просыпается в утренней свежей бодрости. Доносятся до Наташи голоса пробудившейся жизни. Вот, гомозясь в упруго-влажных ветках, чирикают шумливо проворные птицы. Вот за окном слышен издалека переливно-долгий звук рожка. Вот близко-близко, по песочной дорожке под окошком звуки чьих-то тяжело и твердо ступающих ног. Слышно веселое ржание жеребенка, и протяжное мычание недовольных чем-то коров.