– Что такое красота, – никто из нас не знает, но только стремится познать. И притом ведь не в этом дело.
«Ты сегодня совсем не красива,
Но особенно как-то мила», –
продекламировал Ташев, любивший щегольнуть знанием новых поэтов, иностранной литературы, бывавший на всех первых представлениях и парадных спектаклях. Как только он успевал! Студентам читать лекции, председательствовать на всевозможных ученых и полуученых собраниях, ездить в заграничные командировки, писать книгу.
Рядом в большом кабинете шло настоящее веселье. Слышались звуки матчиша, кек-уока, отрывки цыганских и опереточных мотивов. Разбитый истерический голос порою пытался вытянуть на высоких тонах:
«Я поцелуями покрою…»,
но каждый раз срывался на одном и том же месте, и горестно взвизгивал:
– Не могу, не могу!
Кто-то на что-то жаловался уже совсем пьяным голосом, кого-то утешали, кто-то звучно целовался, стараясь заглушить поцелуи взрывами хохота. Шалая, пестрая и пьяная, должно быть, была компания!
Ташев сказал, наливая вино в бокал Клавдии Андреевны:
– Вот как люди веселятся, а мы с вами еще и первой бутылки шампанского не распили. Я пью за женщин интересных, умных, с такими прекрасными глазами, как у моей очаровательной собеседницы.
И неожиданным движением, быстро наклонившись, поцеловал у Клавдии Андреевны руку.
Неожиданность смутила, но не поразила ее. Ведь этого она и ждала, к этому и готовилась, подымаясь еще два часа тому назад с бьющимся сердцем по обитой ковром под бронзою прутьев лестнице первоклассного ресторана. И у нее так редко целовали руку! От этого поцелуя, беглого и неожиданного, трепетно сияющая протянулась нить от него к ней, нить невидимая, но значительная.
Он пододвинулся к ней, так что на узком диванчике уже не было между ними места, положил свою руку, желтоватую, с темными, резко выделяющимися волосами, на ее небольшую смуглую пясть, и говорил уже интимным тоном, которому старался придать оттенок задушевности:
– Единственный недостаток наших эмансипированных женщин – это то, что они все же, несмотря на свободу мысли, не хотят такой же свободы для тела. По-моему, гармоническое развитие личности должно соединять в себе и то и другое.
Клавдия Андреевна смотрела на смуглое чужое лицо, слушала эти пыльные слова, знакомые по романам, в как-то перестала чувствовать странность своего положения и своей близости к этому, совсем ей чужому, второй раз в жизни виденному ею человеку. Равнодушие, тупое и безразличное, овладело ею.
«Все равно, все равно», – мелькало в ее утомленной отуманенной голове.
Жизнь, такая серая, такая безжалостная, не сегодня завтра все равно придавит. И перед Клавдиею Андреевною мелькнула унылая полоса безрадостных годов, молодость, проходящая без увлечении, в докучных заботах о заработке, в мелких огорчениях и в тщетных попытках полюбить, найти «человека» – друга, мужа.
Пьяный гул рядом ей вдруг напомнил, как в прошлом году на масленице она ехала в вагоне третьего класса ночью, вызванная телеграммою в Калугу, где застрелился младший ее брат, студент. На соседней с нею полке рядом в вагоне примостилась пьяная развеселая пара, мастеровой с гармоникою и женщина, может быть, проститутка, его подруга на эту ночь.
Всю эту ужасную ночь Клавдия Андреевна, точно в тяжком чаду, оцепенев, не сомкнула глаз, и всю ночь взвизгивала гармоника, лихо гаркал мастеровой, и орала пьяные песни пьяная проститутка.
Клавдия Андреевна ехала к себе, в семью. Эта семья собиралась только тогда, когда с кем-нибудь из членов ее случалось несчастье – смерть, ссылка, проводы на войну. Теперь готовились хоронить младшего брата. Так, в эти печальные мгновения жизни собирались они все, некрасивые, неудачники, каждый со своею отравою в душе, молча толпились возле гроба или возле поезда, не знали и не умели сказать ничего утешительного друг другу. Толпою химер, серых и унылых, стояли они, обмениваясь тусклыми взглядами и серыми словами.
В эту истомную ночь она позабыла обо всем этом, и в тупом оцепенении слушала пьяный визг, брань, поцелуи, визгливую гармонику. Не все ли равно, – казалось и тогда, – не сегодня завтра жизнь придушит, не все ли равно?
Повернулась на жесткой скамейке и вдруг закашлялась от чада махорки. За невысокою стенкою хрипло смеялась проститутка.
– Дохает кто-то, барышня, кажись, – раздался ее противно-простуженный голос.
Тощий парень с зеленым лицом и колючим взором серых глаз высунулся на минуту из-за перегородки. Уколол взором Клавдию Андреевну, и вдруг лицо его стало презрительно скучным. Отвернулся.
Из-за перегородки слышался его пьяный, наглый голос:
– Морда отпетая, дохает туда же, ни как красавица.
– Мордолизация! – хрипло взвизгнула проститутка.
Острое жало обиды прокололо насквозь бедное сердце тоскующей девушки.
Вспоминала теперь эту ночь, и эту обиду, и опять стыдною болью заныло сердце. Такою болью, что словно разлилась боль по всему телу, по всему вдруг закрасневшемуся телу, и вдруг ударила по нерву болевшего на днях зуба, который собиралась, да так и не успела запломбировать.
Ташев участливо глянул на ее вдруг исказившееся болью лицо.
– Что с вами? – спросил он, нагибаясь к ней и обдавая ее легким ароматом вина.
– Зуб разболелся, – сказала она.
И брызнули жалкие, мелкие слезы. Невольно. Лепетала:
– Ничего. Это сейчас пройдет.