Вздрагивающим от волнения голосом Евгений выражал свои эстетические восторги. Лицо его было смущенное, щеки раскраснелись, дрожащие пальцы неловко пощипывали черные усики. Шаня заторопилась домой.
Дома, вспоминая похотливое лицо Евгения, Шаня опять живо перечувствовала этот стыд и этот внезапный испуг. Чего она испугалась, этого она еще и сама ясно не понимала, но ей больно и стыдно было вспоминать об этом. Хотела приискать какое-нибудь объяснение или оправдание, но все мысли тонули в быстром, знобком ощущении стыда.
Рассказала об этом Манугиной, – уже привыкла все поверять ей. Манугина сказала:
– Не сама ли ты виновата, Шанечка? Шаня покраснела, живо спросила:
– Но чем же, Ирина Алексеевна?
– Или совсем не надо было этого делать, – сказала Манугина, – или надобно было победить его скверные мысли радостью чистого танца. Танец может быть, – да и должен быть, – невинным, целомудренным, хотя бы и страстным, но может быть и соблазнительным. Будь же внимательна к тому впечатлению, которое ты хочешь произвести на зрителя.
Шаня призадумалась.
– Спасибо, – сказала она, – я понимаю. Я буду это очень помнить.
На следующий раз не хотела Шаня повторять танец. Даже туники не принесла. Надеялась, что Евгений не напомнит о танце, что язык его будет скован тем же ощущением стыда. Но Евгений напомнил.
Он так был взволнован Шаниным танцем, что несколько дней ходил сам не свой и с нетерпением ждал минуты, когда опять увидит Шаню. И вот однажды сделанное надобно было повторять. Евгений упросил. Да и сама Шаня вдруг подумала, что не повторить еще стыднее, – выйдет, как будто она тогда сделала недолжное и теперь устыдилась. В Шаниной душе загоралась яркая жажда невозможной победы. Она проворно разделась, перевязала сорочку лентою и танцевала.
Потом Евгений каждый раз, когда Шане танцевать не хотелось, упрашивал ее, принимался сам раздевать ее и капризничал и злился, если она не соглашалась. Приходилось каждый раз уступать ему.
Опять сон расстроил Шаню. Она была не в духе. Комната в отеле «Венеция» была сегодня ей особенно противна, и вино было кислое, и фрукты невкусные. Шаня думала сердито: «Гнусу бы в таких комнатах своих любовниц принимать».
Шаня слушала рассеянно, что говорил Евгений. А ему хотелось развлечь ее, чтобы она поскорее развеселилась и показала ему опять свой танец, – танец и себя. А чем же ее развлечь? Конечно, рассказами о себе, о своих делах и встречах.
Евгений рассказывал все это с очень большим количеством самых мелких подробностей: все, относящееся к нему самому, всегда казалось ему значительным и интересным. Он стал уже обижаться и сердиться на то, что Шаня проявляет очень мало интереса к его речам. Думал сердито: «Плохое воспитание сказывается. Даже со мною не умеет быть любезною».
Лицо его становилось обиженным, как у ребенка, и он уже нервно покручивал черные усики.
Наконец Евгений упомянул в разговоре имя Нагольского. Шаня вспыхнула, вскочила с места и горячо заговорила:
– О, этот ваш Нагольский! Видеть его наглую физиономию противно, слушать о нем гадко!
– Что с тобою? – с удивлением спросил Евгений.
Шаня продолжала, сверкая быстрыми глазами, хмуря черные брови:
– Нагольский! Рабочих обсчитывает, казну обворовывает, с подрядчиков берет взятки, строит непрочно и дорого. Разбогатеть поскорее хочет.
Евгений, досадливо краснея, говорил:
– Как можно это говорить! Никто этого не видел. Кого он там обсчитывал! Что за вздор! Этак и всякого можно оклеветать. Нельзя же подбирать всякую грязь на улице. Это недостойно порядочного человека. Да и что значит, – казну обворовывать?
– Казенные деньги в свой карман тайком таскать, вот что это значит, – пояснила Шаня и захохотала.
Евгений презрительно фыркнул. Развалясь в обитом красным, потертым, с грязными пятнами бархатом кресле, точь-в-точь, как Варвара Кирилловна, когда она нанимала швею Лизавету, Евгений говорил циничным тоном, заимствованным у того же Нагольского:
– Казна! Скажите пожалуйста! Кто же из нее не тащит! Она для того и существует, чтобы платить. Мы не в святые записались, чтобы благодетельствовать казне. И что такое казна? Там, если я не ошибаюсь, довольно много денег, на всех нас хватит.
Евгений самодовольно засмеялся.
– Деньги-то это чужие, – с тихою злостью сказала Шаня.
Тон Евгения, этот «хмаровский» наглый тон, больно поражал и сердил ее.
– Дурацкая философия, – уже раздражаясь, говорил Евгений. – Почему же эти деньги чужие, если они лежат в моем кармане? Ведь не из чужого кошелька они вытащены, – они выданы из казначейства с соблюдением всех законных формальностей. Попробуй-ка ты украсть, как ты выражаешься, сама увидишь, что это совсем не так просто.
– Что и говорить, – сказала Шаня, – воровать не всякий сумеет. Нагольского на это взять.
– И наконец, – досадливо краснея, говорил Евгений, – прошу тебя, Шаня, не забывать, что Нагольский, каков бы он ни был, наш будущий родственник, и я прошу тебя выражаться осторожнее. Это даже неделикатно с твоей стороны и не делает чести твоему воспитанию, если ты позволяешь себе так отзываться о нашем будущем родственнике.
– Жаль мне тебя, Женечка, – насмешливо сказала Шаня. Бледнея от злости, но стараясь сдержаться, Евгений спросил голосом, который ему казался ледяным, но был просто злой:
– Почему же тебе меня жаль?
С тем внешним спокойствием, которое иногда овладевало Шанею, когда она была очень зла или когда ей было очень трудно, Шаня отвечала: