Том 3. Слаще яда - Страница 26


К оглавлению

26

Марья Николаевна сказала с тихою усмешечкою:

– Волочились за мной хахали, да только я строгая была, никого к себе близко не подпускала.

Шаня спрашивала:

– Мамуня, а ты в папочку сильно втюрившись была? Ходила, как оглашенная, полоротая, на него, друга милого, глядючи?

Марья Николаевна говорила со смущенною улыбкою:

– Экая ты дурища, Шанька! О чем спрашиваешь-то мать, дурища! Как тебе не стыдно! Как язык-то у тебя поворачивается?

Шаня продолжала спрашивать:

– По ночам не спала? ревела небось, друга милого вспоминаючи?

– Дурочка! – разнеженно улыбаясь, сказала мать. Шанька опять спрашивала:

– Целовала ты его в прикусочку?

– Это еще как? – спросила Марья Николаевна.

Она засмеялась, зарумянилась и стала совсем молодая и красивая. Шаня говорила:

– А вот так: поцелуешь, посмотришь, – на щеке у него или на руке красный следочек от зубов увидишь, – и опять поцелуешь в то же самое местечко. Целовала так, мамунечка, дружка своего ненаглядного?

– Глупенькая! – сказала мать.

Смеялась, а у самой на глазах светлые слезинки блестели. И опять спрашивала Шаня:

– Мамунечка, а ты коленки свои целовала в том месте, где милый твой коленом своим к твоему колену прижался ненароком?

Мать смеялась, и плакала, и говорила:

– Ах, Шанька, все-то мы – дуры набитые, все наше женское сословие.

Шаня прижималась горячею, мокрою от слез щекою к плечу Марьи Николаевны и говорила:

– Знаешь, мамуня, ночью, когда луна глядит, вдруг о нем вспомнишь, – плясать захочется. Встанешь, попляшешь тихонечко перед окном, чтобы тень по полу бегала, и опять уляжешься. А в окно луна смотрит, такая белая!

Глава пятнадцатая

Полюбила Шанька говорить с матерью о любви своей. Странные то были беседы! Мать зажигалась нежным участием к Шаньке, станежилась ей как сестра или подруга, любопытствовала, спрашивала, утешала, бранила, – нежная и в грубом ласка родной матери!

Иногда мирно беседовали мать с дочерью, – посмеются, поплачут. А иногда зла бывала Марья Николаевна, – на мужа, на Кириллова, на судьбу свою. Тогда она принималась яростно бранить Евгения, а за него и Шаню. Шаня вступалась за своего милого, ссорилась с матерью. Была почему-то всегда уверена, что за эти споры мать ее не поколотит.

Шаня всегда стремилась к людям, любила быть с ними, не таилась от них. И люди, которые не совсем закоснели в жизни и в ее неистовствах нечистых, раскрывали перед Шанею лучшие стороны своей натуры.

Теперь хотелось Шане говорить с людьми о нем, о милом Женечке. А с кем говорить, кроме как с матерью?

Дуня слушает охотно, да еще глупа она, сама ничего не понимает. Томицкий избегает разговоров о Хмарове, – не любит его, а резко говорить о нем не хочет, чтобы Шаню не обидеть. Заговорит с ним Шаня об Евгении, – он или промолчит, или о другом начнет, или уйдет, или отвечает скучно и равнодушно. Володе эти разговоры мучительны, и он говорит Шане горькие слова. Не убедит, конечно, Шаню, а всегда расстроит. С отцом не заговоришь об этом, – уж очень он груб и суров и только издевается. С няней? Ласкова няня и любит Шаньку, а только…

Нянька видела, что Шанька все скучает о своем Евгении. Думала няня: «Дитя, глупая еще, забудет, как подрастет. Новый дружок найдется».

Старалась утешить Шаню, ласкала ее. Сама затевала разговоры о Жене, чтобы к Шане подольститься. И все о предметном, о грубом: какой он будет богатый, как Шаню наряжать станет. Шане это было неприятно. Шаня чувствовала что-то пошлое и потому страшное в няниных словах: благородный ее Женечка, и рядом с ним такие торгашеские представления.

– Молчи, пожалуйста! – кричала Шанька на няню. – Совсем он мне не надобен!

Нянька обидится, заворчит. Шаня бросится ее утешать.

– Только о нем ты со мной не говори, – просит она старую, целуя морщинистые нянькины щеки. – Не хочу я про его богатство думать, не надобно мне его денег.

Скучно Шане, ничто ее долго не радует. Были заботы о Жене, – теперь их нет. Есть одна забота, как-то он там, но бесполезная: не узнаешь, не побежишь.

В эти первые дни так сильна была боль, почти телесная, от разрыва привычных представлений, связанных с Евгением! Эти связи представлений были так обильны, и так они захватывали всю Шанину душу! Ни о чем не могла она подумать, не соединив своей мысли с образом Евгения. Да и о чем же ином ей думать, как не о милом его облике! Что же иное вспоминать ей, как не его свычаи и обычаи!

Как в языческой душе (а у кого из нас душа – не язычница!) легко и радостно зарождается культ недавно отошедшего от жизни героя, так и в Шаниной душе зарождался культ солнечно-светлого Евгения, ушедшего на время в страну далекую, на запад солнца, на крутые берега широкой реки! Создание этого культа стало ее главным и почти единственным делом, а все остальное, весь обряд жизни, – все это между прочим, так, пока. Празднуют люди или постятся, – а у Шаньки свои праздники, свои посты, – годовщины встреч, бесед, приятных событий и бед, – все помнит Шанька, все отмечено в ее синем календаре.

В гимназию ходила Шаня охотно, чтобы уйти из дому, но училась кое-как. И учителя, и учительницы были ей неприятны и не любили шалунью Шаню, непослушную, дерзкую, насмешливую.

Иногда совсем забросит Шаня учебники. Тогда начальница гимназии шлет за родителями. Шаньке дома достанется, да не это страшно, а то, чем отец грозит:

– Не будешь учиться, сниму тебя с гимназии, сиди дома, вышивай в пяльцах.

«Нет, уж лучше географию зубрить!» И опять примется Шаня за книжки.

26