Горько плакала Шаня, дядины руки целовала. Но как она ни просила, дядя Жглов был неумолим. Он говорил:
– Нет уж, голубушка, я тебя у себя ни за что не оставлю. Оставь тебя, так тут таких дел наделаешь, что мне потом твоя мать глаза выцарапает. Да и на людей глядеть стыдно будет, как по всему городу молва пойдет.
– Ничего я тут не наделаю, – горестно говорила Шаня.
– Да, не наделаешь, потому что домой поедешь, – с угрюмою насмешливостью ответил дядя. – Изволь-ка сейчас же домой писать, что возвращаешься.
Шаня сердито сказала:
– Мне стыдно ни с того ни с сего ехать домой! Что дома скажут!
– Да что скажут! – возразил дядя. – Скоро лето будет, что тут в городе делать! Все на дачи едут, и ты отправляйся проветриться. У нас летом в городе жарко будет, господа хорошие на дачи разъедутся, а кто на теплые воды или за границу. И твой Хмаров не останется в городе.
– Теперь еще рано на дачу ехать, – сказала Шаня, цепляясь за этот предлог, чтобы хоть отсрочить поездку.
Но дядя невозмутимо отвечал:
– Кому рано, а кому и пора. Состояние твоего здоровья требует немедленного отъезда. Собирайся, – и кончен разговор.
– У меня платья заказаны, как я уеду, – говорила Шаня.
– Поторопи портниху, – так же невозмутимо отвечал дядя Жглов. – Не успет кончить, – пришлем.
И уж как ни отговаривалась Шаня, а все-таки дядя Жглов заставил ее немедленно приготовляться к отъезду и собирать свои вещи. Нечего было делать Шанечке, – приходилось уезжать.
Проклятый Гнус! Из-за него приходится расставаться с Евгением. Как охотно Шаня отомстила бы Гнусу! Но что она могла сделать в эти немногие дни до отъезда? Сказать бы Евгению! Изобьет его Евгений как собаку, а Гнус и жаловаться не посмеет.
Но почему-то все вспоминались Шане те слова, которыми ответил ей Гнус на ее угрозу сказать Евгению. Эти слова обезволивали Шаню, и было почему-то стыдно думать о них. Поэтому Шаня гнала от себя мысль о том, чтобы рассказать Евгению о подлых поступках Гнуса.
Шаня написала письма отцу и матери о своем возвращении в Сарынь. Так досадно было тратить сиреневые красивые конверты и бумагу с нарисованными головками на то, чтобы писать о таком неприятном. Но писала, выбирая веселые, беззаботные слова, чтобы не осмеяли дома Шанечкина горя.
Потом принялась убирать свои вещи. Сколько накуплено за зиму духов, платьев, шляп, перчаток, башмаков! Не везти же все это домой, – ведь для того и накупала, чтобы Евгений видел ее нарядную. А там для кого наряжаться? Но все-таки пришлось заняться этим, – что здесь оставить, что вновь на лето заказать и купить.
Время летело быстро. В городе ко многим надо было зайти перед отъездом. У Манугиной Шаня бывала часто, – редкий день не зайдет, – кто так сумеет утешить и успокоить, как Манугина!
Назначен был уже и день Шанина отъезда, с одним из первых пароходов, идущих вверх по реке.
Накануне отъезда Шаня пришла еще раз увидеться с Евгением в гостиницу «Неаполь» на какой-то захолустной улице с глупым, допотопным названием Мжейка. Шаня пришла, полная гнева и досады. Она говорила:
– Я вырвусь оттуда. Я натворю там таких чудес, что только держись. Проживу там только лето. Не больше как лето. Ах, Женечка, и на лето как мне грустно расставаться с тобою! Боюсь я, что тебя здесь заставят с твоею Катею жениха разыгрывать. Ведь ты – такой деликатный, не захочешь ее обидеть, а они этим и воспользуются.
Евгений вяло утешал Шаню. Он говорил:
– Конечно, Шанечка, мне и самому очень грустно, что я тебя несколько месяцев не увижу. И особенно досадно, что это приходится на лето, когда у меня больше свободного времени. Но ты не бойся, – я люблю только тебя и ни о ком, кроме тебя, и думать не могу.
Евгения томило какое-то неопределенное, тягостное чувство. Он и сам не мог бы дать себе отчета в том, что именно чувствует.
Ему казалось, что кончается какая-то значительная полоса его жизни, и он не знал, печалиться ему или радоваться. И грустно было ему думать, что Шаня может и не вернуться, и как-то неловко радовало ощущение внезапной свободы. Эта сумятица в его чувствах даже радовала его и наполняла его странною, тщеславною гордостью, потому что казалась ему доказательством сложности, глубины и значительности его переживаний. Самая вялость его, с которою он относился к предстоящей разлуке, казалась ему признаком твердого характера и железного самообладания.
А Шаня, смущенная его принужденным видом, хмурым лицом и холодными речами, наконец спросила:
– Женечка, ты сердишься на меня?
– Ну вот, вздор какой! – отвечал Евгений. – За что же мне на тебя сердиться!
– Женечка, я, право, во всем этом не виновата, – говорила Шаня. – Я уж так просила дядю, чтобы он меня здесь оставил. Да ведь он у нас упрям, крут, с ним ничего не поделаешь. Уж коли что скажет, так ни за что от своего слова не отступится, лучше и не проси. Уж ты на меня не сердись, Женечка, – мне самой уж так-то грустно!
Евгению было приятно, что Шаня словно просит его о прощении, хоть он и понимал, что она ни в чем не виновата и просто смущена его холодностью. Он решился снизойти к Шаниным простым чувствам и проявить нежность и растроганнность. Он ласково обнял Шаню и сказал притворно-взволнованным голосом:
– Глупенькая, да разве я могу на тебя сердиться! Ведь ты же знаешь, как я тебя люблю! Правда, я тебя отговаривал от этой затеи выдать себя за швейку, а ты меня не послушалась, и из-за этого и вышли все эти неприятности. Но все-таки разве я подумаю когда-нибудь тебя в этом упрекать! Ведь я понимаю твои побуждения и очень ценю твою любовь.